Казарма еще дышала ночной тишиной, и еще не взметнулась пыль в косых лучах, пронзивших помещение, но второй ярус кроватей, где по ночам обитали в тесных болезненных сновидениях тихие бледные салаги — “духи” и “шнурки”, уже зашевелился, из-под одеял высовывались впалые лица — мордочки осторожных зверьков. И злое напряжение нарастало с каждой секундой, его начинали чувствовать и “деды” на престижном первом ярусе, которые недовольно сопели, натянуто изображая из себя ленивых самодовольных барчуков. Напряжение раздувалось, звенело в пропитанном потом воздухе. И все это готово было в любую секунду лопнуть…

В казарму вошел худосочный дежурный сержант (Глушков заметил его красную, отдавленную во время неудобного сна за столом щеку), просипел спросонья: “Рота, подъем!” — и спешно вновь скрылся за дверью, потому что кто-то из “дедов” уже запустил в него заранее приготовленным для такой шутки сапогом. Железная подковка на каблуке летящего сапога грохнула о дверь как раз в тот момент, когда десятки босых салажьих ног проворно грохнули об пол.

Пока молодые торопливо одевались, кое-кто из “стариков”, делающих вид, что еще мирно почивает, вполглаза посматривал за ними. И стоило Глушкову замешкаться с портянками, замереть на мгновение в сонной задумчивости, подобно цапле, на одной ноге, рядовой Бычков, кудрявый малый родом из какой-то приграничной с Белоруссией деревни, разъевший на втором году службы крепкую ряшку, произнес из своей постели, где чинно возлегал, по-барски раскинув на стороны толстые руки:

— Глухой, сорок пять секунд — отбой… — и произнес это тихим воркующим голосом, вроде мирно беседуя с кем-то, глядя при этом мимо замешкавшегося бойца, в розовую ленивую даль за рассветным окном.



9 из 70